Balla Olga (yettergjart) wrote,
Balla Olga
yettergjart

Category:

Тоже вроде бы о времени

А ещё был у меня такой текст о восприятии исторического времени европейцами, опубликованный лет 6 назад в "Знание-Силе". Попробую поместить: сюда и в Хрономатику.
Ольга БАЛЛА
Время и Другой:
Средние Века в европейском историческом самочувствии

Развитие европейского исторического чувства, - и следствия его, исторической мысли, - постепенно смещало центр внимания от того, что считалось познанием себя, в направлении того, что всё более осознавалось как познание Другого. В том числе и в самом себе.

Становление историзма, характерной черты мировосприятия европейского Нового времени, - по своей сути не что иное, как развитие всё более тонкого, детального умения чувствовать и видеть прошлое как Другое - не обязательно чужое, но непременно другое. То есть, это - постепенное становление, кристаллизация чувства Другого, обрастание его сугубо интеллектуальными средствами - только спроецированное на время.

Совсем не случайно именно в 19 веке, - классическом веке европейского историзма, - возникает и теоретическое понятие Другого (скорее всего, первым, кто сделал его таковым, был Вильгельм Дильтей (1833-1911). А то, что в следующем, 20 веке именно это понятие превращается в одно из ключевых и в философии, и в науках о человеческом мире: в психологии, социологии, культурной антропологии, заставляет задуматься над тем, что наступило время Другого: время его тотального теоретического освоения, выработки многообразных средств для этого.

В этом смысле интеллектуальная судьба Средневековья оказалась исключительной. Ему досталась в европейской мысли роль Другого par excellence; в частности - излюбленного предмета внимания тех, чье теоретизирование претендовало носить оппозиционный характер. Так случилось, скорее всего, потому, что в глазах европейцев нескольких последних веков оно было источником и средоточием таких установок, ценностей, моделей поведения, типов организации жизни..., - с активного и сознательного отвержения которых некогда начало себя Новое время.
Такая роль была определена Средним Векам уже в момент возникновения самого обозначающего их словесного оборота (в составе схемы “Древний мир - Средние Века - Новое время”). И она оказалась весьма независимой как от того, где проводятся временные границы этого периода, так даже и от того, какое содержание в это понятие вкладывается (а оно могло изменяться вплоть до неоднократных переходов в собственную противоположность). Всё это именно потому и оставалось в конечном счете несущественным, что главным, “сюжетообразующим” было не это, а роль Другого, которую Средневековье неизменно играло на всех этапах “пост-средневековой” европейской истории (которая сама же и определила себя как “пост-средневековую”, что, между прочим, сообщило ее интеллектуальному аспекту необыкновенную динамичность - во всяком случае, было одним из самых главных факторов усиления этой динамичности.) Важно, что оно как единство было выделено вообще. Чтобы родилось то специфическое чувство и видение проходящего времени, которое гораздо позже стали называть историзмом, а Карл Поппер с раздражением именовал “историцизмом”, - однажды оказалось необходимым дистанцироваться от “Средних” веков, очертив последние как цельное состояние со своим началом и своим концом.

Новое время в своей новизне, увы, оказалось не таким уж самостоятельным: оно слишком сильно было привязанным к тому, от чего отталкивалось, по отношению к чему оно и было, собственно, Новым. Это роковым образом сказалось на его интеллектуальной судьбе: внутри всех представлений о Новом времени неизменно сохранялся образ его Другого, преодолением которого оно претендовало быть: Средневековья.

Новое время по самому своему замыслу таково, что не может наступить сразу после своей древней основы, как бы она ни понималась - античности или первохристианства. Необходимо посредующее звено между ними - “Средние” века. Именно оно - условие прорыва, возвращения, восстановления, открытия заново (как известно, именно с пафоса возвращения начинало себя европейское Новое время в лице двух главных своих течений: Возрождения и Реформации).

(Это позже породит и вторую интуицию в восприятии Средневековья: чувство его как ценности, как того, к чему надо как раз вернуться. Но этой тоски по Средневековью как мощной, между прочим, культурной силы не было бы, если бы от него с такой силой не отталкивались в самом начале).

Хронологически более близкое, чем древность, Средневековье оказалось, однако, для новоевропейцев в известном смысле более чужим, чем она. Древности вообще и античности в частности отведена была в “триадическом” мирочувствовании роль основы основ, истока всех ценностей, - чего-то настолько всеобщего, настолько исходного, что оспаривать это было бы слишком катастрофично и по большому счету вообще мало мыслимо. Нужен был надёжный предмет для отталкивания - им и стало Средневековье. С принятием “триадической” схемы истории европейцы встроили Другого в себя.

Именно с превращением такого Другого в неотъемлемую часть европейского исторического чувства и само это чувство, и следующее из него моделирование истории приобрело совершенно иную, чем прежде, структуру. Да, у европейцев появилось, от чего отталкиваться, - но так, что к этому же, при определенных условиях, можно было и притягиваться! Главное: появился устойчивый противовес к настоящему и данному.

Европейское историческое сознание, выделив “Средневековье” в некую особую единицу, завело себе область “тени”, куда могло проецировать, складывать всё, чем оно само в данный момент не склонно было себя считать.
Оборот “Средние века” возник в 15-16 веке в устах итальянских гуманистов. Всё время, прошедшее с момента падения Римской империи до их собственного времени, они чувствовали и объявляли “тёмными” веками европейской культуры, по сути не имевшими собственного позитивного содержания: “средними” между великой древностью и ее наступающим возрождением.

Первое систематическое описание Средних веков как цельного периода истории Европы дал - в “Истории со времени падения Римской империи” - итальянский же гуманист Флавио Бьондо (1392-1463). А заняли эти века у него время с 412 года - до того самого 1442-го, когда он завершал свой труд. Правда, он ещё не называл эти века “средними”. Для него это была “новая” история, противопоставленная в своей новизне погибшей древности. Здесь важны две вещи: что “новые” времена были древности противопоставлены и что сама древность погибла. Ни то, ни другое доселе не было очевидным.

Для эпохи, предшествующей первым толчкам рождения современного нам исторического чувства (то есть для тех самых “Средних” веков) - не было “анахронизмов”. Поэтому средневековый автор мог написать, например, что древняя римлянка “пошла к мессе”, мог назвать Катилину королем, а жену его королевой; не говоря уже о том, что библейские персонажи изображались исключительно в современных художнику одеждах и интерьерах. Подобные вещи не резали ни слуха, ни глаза, потому что время было единым. Разрыв, скачок в нем был до тех пор только один: Рождество Христово. И совсем неспроста метафорику, образность этого первого разрыва во многом переняли гуманисты, когда говорили о своём втором! Так, если в глазах христиан тьма язычества с пришествием Христа сменилась светом Откровения - то и гуманисты - весьма, кстати, очарованные язычеством - говорили о “тьме” и “свете”: о “тёмных” веках, которые пришли на смену “веку света”... - античности до обращения императора Константина. Это, между прочим, Петрарка. Тот самый, которого ещё в прошлом веке называли “первым современным человеком”. А означает это воспроизведение христианской метафорики в совсем, строго говоря, нехристианском смысле и контексте то, что разрыв между античностью и тем, что за ней последовало, мыслился ничуть не менее радикальным, чем тот, первый.

Здесь, кстати - и одно из начал новоевропейского исторического активизма: “тьму” надлежало преодолеть, выйти снова к “свету” - но сделать это надо было посредством активных и сознательных усилий.

Итак, время до тех пор было единым, была непрерывность жизни. То есть она чувствовалась вопреки всем реальным прерывностям. Поэтому даже положения римского права воспринимались как действующие и применимые и по сей день. Да что римское право! Сама Римская империя для того человека, о котором мы теперь знаем, что он был “средневековый” - вовсе и не думала кончаться: она продолжалась, жили именно в ней. Разве что император жил уже не в Риме, и границы проходили немного иначе... Но власть-то была той же самой! Даже язык был тем же самым: латынь. Руины античных сооружений не только не представляли ценности - на них обращали не больше внимания, чем вообще на стены собственного дома: они и были этими стенами. Между собственной повседневностью и той древностью, от которой они остались, не чувствовалось дистанции, которая побуждала бы её преодолеть - или хотя бы измерить.

“Чужое” для европейцев до тех пор располагалось более в пространстве, чем во времени.
Оборот “Средние века” родился как имя потери. Это было имя с привкусом досады, несамостоятельное, почти не-имя: ни то, ни сё, а так, посередине. Его возникновение и было знаком того, что Римская империя на самом деле кончилась. Чтобы “возрождать” древность, - а для этого выяснять, какой она вообще была, - необходимо было понять, что ее больше нет. Новоевропейский историзм начался с чувства утраты.

И надо сказать, что это чувство навсегда сохранилось в его составе, независимо от того, насколько оно осознавалось - и время от времени выходило на поверхность. Ирония же судьбы состояла в том, что предметом этого чувства на протяжении истории не раз предстояло стать именно Средним векам.

Чувство “Средневековья” у первых создателей этого понятия-образа, гуманистов, - которое они передали, закрепив своим авторитетом, последующим эпохам, радикально определялось тем, что это время для них было ещё совсем недавно, совсем рядом. К нему невозможно было относиться спокойно, безразлично: слишком всё это было близко. Это было фактом личного переживания и опыта: все они сами не только родились в “Средних веках”, но по сути и жили в них: вокруг ещё были Средние века, и преодолеть их надлежало собственным, личным, личностным усилием!
Такая пристрастность имела очень далеко идущие последствия сугубо интеллектуального характера. Ведь эпоха впервые была выделена, увидена как нечно целое, с единым характером - через оценку её, с помощью эмоционально выраженного к ней отношения. Это оно создало цельность, предшествующую всем будущим пониманиям и критическим анализам. Из этого потом вырастет чувство, а затем и понимание исторической эпохи вообще как взаимосвязанности громадного множества разнородных, но одновременных явлений - которые принесут настоящие плоды, может быть, только в ХХ веке.

Что до пристрастности, она тоже навсегда осталась в составе представления о “Средних веках” и очень во многом определяла потом его интеллектуальную судьбу. “Спорность” как бы въелась в самые структуры этого представления.

“Средние” века, “долгая ночь готического варварства”, родились как помеха - мешающие видеть древность, от которой отделяют, - и благодаря этому замечены. Во всяком случае, так была создана предпосылка их будущей замеченности, - а затем и того огромного интеллектуального пласта, который составили исследования средневековья в нашем столетии.

Очень важно, что с введением гуманистами в оборот концепта “средних веков” изменилась - причем именно на уровне ее переживания! - сама структура прошлого: в нем стали различаться прошлое далекое и близкое. Причем они получили совершенно, принципиально разную ценностную окраску и нагрузку. (Как бы ни менялось впоследствии содержание этих категорий, сам факт их наличия и различия остался неизменным).

Иными словами: словесный оборот “Средние века” создал то самое чувство времени - большого исторического времени - с которым мы живем и по сей день. Именно с этих пор европеец стал чувствовать своё настоящее (время, которым средневековое мировосприятие, по существу, пренебрегало) как время решающее: ведь именно между ним и великой древностью посредничали “Средние века”, ведь это в нём “Средние века” должны были быть преодолены.
“Другое” и “Чужое” стали с этих пор ничуть не менее активно, чем в пространстве, размещаться и во времени тоже, а европейский историзм отныне мог расти, питаемый всё более острым, всё более детальным чувством Другого во времени.

Понятие “средние” утверждалось в применении к миновавшим с падения Рима векам медленно, однако ж неуклонно - по мере того, как росло чувство отчуждения от совсем недавнего прошлого. Потребовалось целых два с половиной века, прежде чем - только в самом конце 17 века (1698) - этот термин укоренил в общеевропейском словоупотреблении немецкий профессор Х. Целлариус (Келлер): он назвал “Историей средних веков” ту главу своего учебника, где описывалось время от Константина Великого до взятия Константинополя турками. Так что Средние века как историческая эпоха существуют, по большому счету, всего-навсего с 18 века.

“Триадическая” схема - рождённая, казалось бы, из вполне частных потребностей самоосмысления локальной группы интеллектуалов - оказалась необыкновенно пластичной. Позже что только в неё не вписывалось, включая и марксистскую историческую схему, которая заполнила ее собственным содержанием, позволила обнаружить “средневековье” решительно во всех частях света, где только можно было отыскать что-нибудь похожее на феодальные отношения, и превратила его таким образом во “всемирно-историческую эпоху”. Именно к “триаде” гуманистов восходит то деление истории на “древнюю”, “среднюю” и “новую”, с которой современные люди давно живут как с очевидностью, хотя от очевидности это довольно далеко, особенно в том, что касается выделения центрального, посредничающего звена. И тем сильнее это действует на восприятие исторических событий, чем более кажется очевидным.

Творцы и идеологи Просвещения продолжили линию напряжённого, страстного, неизбежно предвзятого отношения к “Средневековью”. (Кстати, именно им мы обязаны термином “феодализм”, который затем прирос к Средним векам как их синоним). Под их перьями “Средневековье” окончательно оформляется как символ невежества, темноты, косности, несвободы во всех смыслах - и духовной, и социальной.

Но именно усилия просветителей привели к тому, что всего столетие спустя после того, как (забытый во всех прочих отношениях) Келлер-Целлариус закрепил за несколькими европейскими веками имя “средних” - эти века стали приобретать новое, невиданное прежде значение. Начала формироваться новая линия отношения к ним (в дальнейшем она будет сосуществовать с “просветительской”), начал складываться новый “топос”. И положил ему начало романтик Новалис (1772-1801). В 1799-м, в статье “Христианский мир или Европа”, он первым дерзнул восславить Средние века. Он первым увидел в них счастливую эпоху “цельности”, единства, общности, - время единой христианской культуры, которая процветала под водительством Церкви - и была погублена Реформацией, началом всех бед нового времени.

Но более того: он обещал, что это время вернется. “Нужно только терпеливо ждать, и оно придет, должно прийти, это святое время, когда прекратятся навеки все войны и новый Иерусалим станет столицей мира.”
Отсюда берет начало романтическая тоска по Средним векам: невероятно плодотворная. Отсюда растет традиция понимания их как утраченного мира всеобщей связанности, гарантированной осмысленности существования, в своем роде даже безопасности (ведь традиции защищают!), - причём всё это как в духовном, так и в социальном смысле. Где прежде видели только косность - увидели устойчивость. Где чувствовали оковы личной свободы - почувствовали защищенность и оправданность. Ох, как всё это вскоре пригодилось.

Национальные Средневековья были вскоре с энтузиазмом открыты сторонниками молодых европейских национализмов первой половины 19 века, их образы были положены в основу начавших бурный рост национальных литератур. Но это ни в коей мере не ограничилось только литературными настроениями.

Вера в “прогресс”, которой был охвачен 19 век, начала идти на убыль задолго до Первой Мировой Войны. Европейцы стали задумываться о его проблематичности уже под влиянием Великой депрессии 1883-1896 годов. И к “Средним векам” стали обращаться как к хранилищу соответствующих смыслов - формируя таким образом целую традицию.
В 1887-м, еще задолго до всяких потрясений, немецкий мыслитель Фердинанд Тённис (1855-1936) издает книгу “Общность и общество”. (Она станет весьма популярной у европейских интеллектуалов ХХ века.) В ней сказано: характерные для Средних веков “органичные” отношения между людьми, в которые человек включен как в “общность” (семейные, родственные, соседские...) с началом нового времени сменяются связями “формальными”, основанными на интересах, договорах, механическом производстве, экономическом обмене... - короче говоря, на индивидуализме и рационализме (“общество”). И вот вывод: ценности утрачены, солидарность распалась, “культура” же переродилась в “цивилизацию” (сказано еще до Шпенглера!) - а это, разумеется, означает её гибель. (Так представления о Средних веках встроились в начавший складываться уже тогда топос неминуемой и ближайшей гибели европейской культуры-цивилизации.)

В это же время в европейском искусстве происходит своеобразное распределение ролей между образами Средневековья и Возрождения. Последние, служившие традиционными, устойчивыми символами “прогресса”, который и привел мир к нынешнему замечательному состоянию, - потихонечку вытеснялись на периферию. В свою очередь, образы “Средневековья” делались всё более модными и популярными.

В средневековье чувствуют что-то своё люди весьма разных ценностных и стилистических ориентаций. Архитектура начала века увлекается готическими мотивами: “новая готика”. Вальтер Гропиус, основатель “Баухауза”, видел свой идеал в средневековом цехе строителей - которые не разделялись бы на “художников” и “ремесленников”, а в готическом соборе - такой синтез “архитектуры, пластики и живописи”, основой которого может быть только духовное единство, - которое, в свою очередь, - на основе “новой, грядущей веры” - необходимо опять найти и воплотить в архитектурных формах. “Средневековье” интенсивно насыщается мотивами утраченной цельности. (Тут необходимо заметить прежде всего то, что реальные содержания реального средневековья не имеют в подобных случаях никакого настоящего значения. Понятие работает как своего рода смысловая заготовка: как форма для собирания актуальных смыслов, для придания им нужного порядка и нужной связности.)

Первая мировая война с ее катастрофическими результатами еще усиливает эти настроения. В 1920-м в побежденной Германии выходит книга философа Пауля Людвига Ландсберга “Мир средневековья и мы” (он, в свою очередь, опирался на “Общность и общество” Тённиса), - с категорически-положительной оценкой Средневековья. Резонанс огромный; в основном принимают с большим согласием. Австрийский философ и социолог Отмар Шпанн говорит о “контрренессансе”. В 1919-м Йохан Хёйзинга (1872-1945) пишет свою “Осень Средневековья”: Европа всматривается в увядающее Средневековье, как в зеркало, ищет в этой “зрелой и надламывающейся” эпохе сама себя.
Русская катастрофа заставила говорить о “Новом средневековье” и наших соотечественников. Н.А. Бердяев (1874-1948), выпустивший в 1924-м книгу с таким названием, провозгласил, в совершенном соответствии с популярными настроениями, конец “рационалистического” нового времени и наступление эпохи иррационализма - который, в свою очередь, признавался “средневековым”.

Топос “нового средневековья” (вместе и с “единством” и “цельностью”, и с “образностью”, и со “служением”) немедленно делается, особенно в Германии. активнейшей частью политического дискурса. Закономерный итог этого - врастание топоса, и чрезвычайно органичное, в идеологию фашистов, которые объявили свой рейх воплощением и торжеством именно“нового средневековья”. Надо полагать, на некоторое время это дискредитировало связанную со средневековьем тематику и образность в общеевропейских глазах. Однако лишь на некоторое время: смысловой потенциал “Средневековья” слишком велик, чтобы вмещаться в какую бы то ни было идеологию.
На середину века вообще приходится взрыв и исследовательского, и читательского интереса к средневековью. Внимание исторической науки начинает в это время отчетливо смещаться от создания “конструкций” прошлых эпох к их “реконструкциям” - то есть к попыткам воссоздать те образы исчезнувших социальных миров, с которыми жили сами их обитатели (история ментальностей, историческая культурная антропология). Совсем не случайно, что в наибольшей степени это было осуществлено именно на средневековом материале. Когда стал интересен Другой сам по себе, европейская мысль обратилась к своему традиционному Другому - Средневековью. “Реконструирующие” труды историков приобрели огромную популярность, в том числе и среди читателей-неспециалистов. Рост культурного спроса на тему Другого - свидетельство усиливающейся культурной тревоги, культурного неудобства. А они, в свою очередь, нарабатывают смысловой и эмоциональный материал для нового культурного кризиса, устойчивая тема которого - “конец Нового времени”.

Поскольку “Новое время” обязано своим происхождением концепту Средневековья, оно обнаруживает зависимость от него и в представлениях о его, Нового времени, неминуемом “конце”. Эти представления, характерные для всего ХХ века и особенно усилившиеся к его концу - формировались с активным привлечением образов, идей, представлений, ценностей, иллюзий, которые некогда были вытеснены в понятие “Средневековья” как в своеобразный резервуар. Они успели образовать там некоторую цельность: запас альтернативных возможностей. И их снова оттуда извлекают: опираясь на солидную уже к этому времени традицию такого “извлечения”.

На протяжении всего ХХ века время от времени, в разных оттенках, с разными наполнениями возникает мысль о том, что-де нам, европейцам, либо необходимо, либо - грядёт вне зависимости от наших желаний и потребностей - “Новое Средневековье”. Из лексикона религиозных мыслителей, частью которого он был при своем возникновении, оборот “Новое Средневековье” давно перешел в словоупотребление публицистов и политиков, а это уже - явное свидетельство превращения его в общее место. Подобно всякому общему месту, он открыт различным наполнениям, вплоть до самых противоположных.

В 1950-м католический теолог Романо Гвардини (1885-1968) провозглашает (совершенно уже, надо сказать, традиционным образом) “Конец нового времени”. Грядет, сообщает он, новая эпоха, и означает она конец личностной культуры. Идеалом автора оказывается, разумеется - Средневековье, - с его восприятием мира как целого, где у всего есть свое естественное место; с его чувством “общности” и “цельности”, на котором держалась и метафизика Средневековья, и его общество - и которые, конечно, были губительным образом утрачены в новое и новейшее время. Конец Нового времени и закат индивидуализма приветствуются как возможность возвращения к утраченной цельности. Все эти мотивы восходят по меньшей мере к книге П.Ландсберга 30-летней, к тому времени, давности и, что характерно, уже никого не поражают и не шокируют. Культурный топос состоялся.
При всём разбросе представлений о “Новом Средневековье”, главным его признаком признается преодоление основной, “конституирующей” черты Нового времени: индивидуализма (и следующей из него разрушительной раздробленности социального и духовного мира). В преодолении “индивидуализма” на протяжении всего века видят альтернативу - и, как правило, единственную - грядущему “самоуничтожению западной культуры”.

Тема Средневековья (в виде многочисленных, но не таких уж разнообразных тематизаций грядущего “Нового Средневековья”) становится снова популярной у европейцев начиная с рубежа 70-х годов. Можно задаться вопросом, не связано ли это с поражениями и спадом молодёжных движений конца 60-х? Во всяком случае, прослеживается отчетливая связь очередного обострения интереса к Средним векам и нового витка их мифологизации с очередным спадом технократических воодушевлений, последним по времени пиком которых как раз и были 60-е годы. Связан этот интерес и с резким ростом, начиная с 70-х годов, общекультурной тревожности в результате “фрустрации” очень сильных и напряжённых ожиданий, пиком и крахом которых стал опять-таки конец 60-х; и с эсхатологическими ожиданиями той или иной степени радикальности.

Наконец - в эпоху, которая привыкла считать себя временем общекультурного “кризиса идентичности”, то есть при острой нехватке Своего - обостряется потребность в Другом. Не это ли - источник очередного увлечения Средневековьем, обилия “мифов” о нем? Кстати, жанр фэнтези, любимое чтение европейцев последних десятилетий века, переполнен именно “средневековой” образностью. Автору этих строк доводилось слышать мнение о том, что “средневековое” для читателей литературы этого рода ассоциируется с “подлинным”, “неиспорченным”, “первичным” (в отличие, допустим, от античности, которая предстает массовому чувству как что-то, во-первых, слишком далёкое, во-вторых, слишком “рациональное” в своей образцовости).То-то бы гуманисты удивились.

Краткий обзор интеллектуальных злоключений “Средневековья” укрепляет нас в мысли о том, что это никакое не “понятие”. Оно слишком растяжимо, расплывчато, с одной стороны, и слишком напряжённо по возможным к нему отношениям, с другой, чтобы быть понятием. Конечно, оно может делаться - и многократно делалось - понятием в пределах вполне строгих научных построений; конечно, сама расплывчатость его заставляла искать всё большей и большей точности. Но вообще это - нечто куда более широкое: это общекультурная тема. Поэтому оно (это понятие-тема) может с равным успехом и эффективностью функционировать и в историографии, и, допустим, в идеологии и публицистике, обнаруживая в себе способности соответствовать требованиям каждой из этих смысловых систем. Поэтому оно может вмещать в себя столь различные, до противоположности, содержания. Поэтому оно не нуждается в чётких границах - в однозначном, раз и навсегда, определении того, когда “началось” и когда “кончилось” Средневековье. Начаться и кончиться оно могло едва ли не когда угодно, потому что “Средневековье” - это угол зрения.

От “тёмных” Средних веков гуманистов и просветителей до идеализируемого Средневековья романтизма, от “Нового Средневековья” религиозных интеллектуалов первых десятилетий нашего века до подробных реконструкций средневековой ментальности Школы Анналов и заявлений Умберто Эко о том, что “Средние века уже начались” - тянется, ветвясь, некая единая логика, и это - “логика” отношения к Другому, а ещё точнее - выработки этого Другого в себе, уточнение и изобретение всё новых и новых аспектов его “инаковости”. Именно в силу своего статуса неустранимо-Другого Средневековье (образ его) и может делаться инструментом осмысления столь различных проблем, решения столь противоположных задач.

Эта роль так важна, так насущно-необходима, что в известные исторические периоды “Другое” даже перевешивает по значимости “основу”, античность - значение которой более безусловно и потому не так проблематично, не так тревожит.

Именно поэтому представления о “Средних веках” неустранимы никакими, даже самыми убедительными, доказательствами их “бессодержательности”, необоснованности, произвольности, никакими концепциями типа созданных Шпенглером и Тойнби - какую бы громадную популярность эти концепции ни приобретали. Многочисленные в нашем веке попытки отказаться от моделирования истории по схеме триады “Древний мир - Средние века - Новое время”, при всей своей плодотворности, нисколько не привели к изглаживанию Средневековья из массового исторического самочувствия. И не только потому, что “триаду” все выучивают в школе на правах очевидности: а ещё и потому, что она на роль такой очевидности как раз очень хорошо годится. Нам, европейцам, нужны “Средние века”, - и потребность в них лежит совсем в другой плоскости, чем построение каких бы то ни было концепций, а потому ими и не вытесняется. Лиши нас Средних веков - мы непременно создадим себе новые. Это Другое, глубоко вращенное в Своё: для отталкивания ли, для притяжения, для домысливания, для забвения, - может меняться как угодно, но важно, чтобы оно непременно было.

Выделение некогда Средневековья как особой эпохи имело в европейской интеллектуальной истории 2 линии последствий, - в известном смысле даже противоположных друг другу. О первой - историзме - мы уже говорили. Вторую же слишком легко упрекнуть в антиисторизме: это тоже видение во времени Другого, однако совсем не “реального” исторического Другого, а некоторой возможности для актуализации собственных смыслов, Другого-зеркала. Для полноценного исторического самочувствия необходимо и то, и другое.

Если бы Средневековья не было, его следовало бы выдумать. Его и выдумали - и продолжают выдумывать, и будут продолжать, пока будут длиться европейская историческая мысль и европейское историческое чувство.
Tags: «Знание-Сила», Неполное Собрание Сочинений, умственные продукты
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments