Balla Olga (yettergjart) wrote,
Balla Olga
yettergjart

Карта непройденного

Специально для nataliselvinier - обещанное об опыте обживания Праги (по старым заметкам - воедино).

Карта непройденного
О (не)обживании Праги

IMG_2817.JPG

Это – история скорее необживания, чем обживания.

Мои отношения с Прагой начинались как испытание нелюбовью, испытание отталкиванием. Потом много чего было, но этому началу уже никуда не деться, оно в основе.

(Москва – всевременье, полнота времён, а Прага – детство-юность-молодость, сплошной сквозняк, вечная уязвимость начала. Неотделимый от начала жизни урок – и не без жестокости – избытка и неполноты, избытка и смирения.)

Есть города-стихотворения и города-поэмы, есть города–рассказы, города-вязкие реалистические романы; города-романы фантастические. Зло и несправедливо думалось когда-то: а есть города-инструкции к стиральной машине. Такой чувствовалась мне пражская окраина, где заканчивалось моё детство. Она и до сих пор чувствуется такой – правда, слишком обросла уже личными смыслами и памятью. Теперь это - инструкция к стиральной машине с такими подтекстами и примечаниями, которые по объёму намного превосходят текст, по насыщенности – перевешивают его и, в общем-то, не так уж с ним связаны: случай свёл, да так, накрепко, и срастил. Случай умеет сращивать.

Мне стало легче и понятнее любить её, едва я стала понимать, чем она трудна (хотя бы - персонально для меня, этого предостаточно), чем именно она моему восприятию сопротивляется.

Сопротивлялась она прежде всего – красотой. Всё остальное: иная культура с иной системой условностей, иной язык – вступало уже на втором шаге. Теперь этот ожог миновал, но памяти о нём тоже никуда уже не деться.

В самом начале моих отношений с Прагой меня мучила сама красота, достигающая в её сердцевине трудновыносимых для московского человека концентраций. (Избыточная до бессмыслия, думалось. Нельзя столько, не нужно.) Видеть её было - всё равно что дышать чистым концентрированным кислородом: она выжигала глаза и лёгкие. Она подавляла, требовала невыполнимого: соответствия ей – хотя бы в смысле качества ответного напряжения. Было стыдно за собственную темноту, косность, аморфность, за собственное кровное родство с хаосом. Было несвободно.

В конце концов мы с красотой примирились вот на чём: красота – тоже вид человеческого опыта. Она должна быть вмещена – даже если это потребует значительных усилий – как разновидность человеческого.

С другой стороны, меня никогда не оставляло и чувство, что в пражской интенсивности (отчего ей и идёт так осень, особенно поздняя - октябрь, ноябрь) есть что-то существенным образом грустное, тревожное, надрывное, - а в этом, в свою очередь, - большая правда человеческого существования. Пражская драматическая, экзальтированная театральность очень хорошо ложится на суетность нашего повседневного сознания, на его потребность одновременно и в чём-то крупном, и в собственной значимости – мнится, будто весь город заламывает руки по поводу тебя, да ещё делает это «красиво» - как торт с кремом. Это – такие декорации, в которых человек чувствует себя (маленького, конечного) значительным и немного на подмостках.

Кроме всего прочего, эстетический ожог – в моём случае - входит в состав юности. И уже на этом основании – как ему не быть принятым?

Есть вещи, которые время не берёт. Ожог Прагой – из таких, сколько лет прошло, а всё ожог. Не разодрать теперь: как была она телом для начала жизни, в котором это начало обитало, как душа, телом-травмой – так и по сию минуту. Это всё из области болевого зрения.

Теперь я тоскую по ней. Иногда отчаянно, соматически. (Верный, надо думать, признак того, что чего-то, свойственного только ей, мне всё-таки недостаёт для человеческой полноты – и это при том, что полнотой, глубиной и обилием жизни Москва меня задаривает в избытке.)

Жить я там, по всей вероятности, без самой крайней необходимости ни за что бы не стала – просто уже потому, что у меня там никогда не будет экологической ниши, хоть сколько-нибудь сопоставимой по осмысленности и насыщенности с московской. Но туда просто необходимо ездить, чтобы заряжаться бытием. Бытием с определёнными «органолептическими» характеристиками – с исключительно пражским цветом, вкусом, запахом, фактурой, плотностью воздуха, особенностями преломления света. Нюхать её, щупать шагами, вписываться в её углы и ритмы, соразмеряться с её расстояниями. Это - то самое чувство родства (в данном случае - с пространством), которое может и не включать понимания: у меня точно никогда не будет ни настоящего, глубокого понимания чешской жизни, ни тем более принадлежности к ней (и ведь не хочу!), ни, по совести сказать, настоящего, серьёзного к ней интереса. (Не заплатив этой жизни самой собой, собственным участием, я не чувствую себя, несмотря на некоторую общность прошлого, в полноценном праве на Прагу.) Но - окунать себя туда, как перо в синие-синие, бирюзово-синие чернила, накачивать себя этими чернилами, как авторучку. Потом можно вытаскивать – и писать, петлисто и размашисто, по московской шершавой бумаге.

Мне не хватает её как особого химического (о, досмыслового!) компонента в крови, особенной, всегда немного июньской и летучей, лёгкости, посещающей на чешской земле московского тяжеловесного человека – опрокидывающей в молодость, в безвозрастность, в человечность-вообще. В Чехии отлетаешь от земли, как шарик, почти ничего не держит, хорошо, когда есть за что зацепиться (у меня там - всего один гвоздик). В Чехии, родной-чужой, родной-незнакомой стране* этот самый московский, медленный, набрякший своей влажной Москвой человек существует немного за вычетом самого себя – московских подробностей, московских скрипучих обстоятельств, - существует почти в посмертии, как душа без тела, как чистый замысел самого себя, чистая схема (порождающее и держащее условие всего остального).

*[невозможно же не признать родной страну интенсивного становления, а прожитый мной там и навсегда там оставшийся конец детства стоит признать одним из моих самых интенсивных времён. Родное ведь - то, что формирует интенсивно и основополагающе – что порождает, и порождать нас оно может, разумеется, в любом нашем возрасте: как показывает опыт, человек всегда открыт формированию, в том числе и не подозревая об этом. И нет прав и оснований считать её своей, поскольку, пожалуй, ни одно из усвоенных там содержаний не было содержанием чешской жизни и с чехами меня не объединило. Кроме разве заведшихся там вкусовых пристрастий к кнедликам, к утятине с тушёной капустой. Прага – мой внутренний, «конституциональный» парадокс, один из.]

Но с другой стороны, разве можно в такой летучей лёгкости жить? – нет, никак. Её можно только сновидеть, хоть бы и наяву; и – только временно. Жизнь – она медленная, тягучая, плотная, мешающая. Она лепится из густого вязкого материала. Чувствуешь – всегда через сопротивление. Вещество московского бытия оказывает это сопротивление верно и постоянно.

К счастью, то, что Прага мне мешала, - было и осталось сильнее.

Увезение меня, в рамках малопредсказуемо развивавшейся семейной истории, в 1981 году в Прагу – радикальный и по сути первый опыт настоящего большого Чужого – стало у меня одним из ключевых событий. Без этого травматического года (реально травматического – настолько, что он вспоминается совсем лишённым красок: грязно-серый да – почему-то – бледно-бледно-салатовый, - а ох, ох, как ярко всё настоящее и животворящее!), - без него, скудного, я была бы, по многим вероятностям, совсем другой. То, конечно, была одна из точек рождения. В некотором смысле просто насильственного, щипцами за голову, извлечения меня из родимой тёплой московской утробы – ценой и посредством радикального лишения меня всего обжитого своего. Но пережилось оно как умирание. Как лишение мира даже на простом чувственном уровне, не говоря - на смысловом. Тотальная депривация. Асфиксия.

Как рождение заново – или воскрешение? - было пережито возвращение (всего через год – но он показался огромным): я мнилась себе исшедшей из потустороннего мира, из тьмы - на свет. Не потому, что в нашем отечестве 1982 года было особенно светло (в моих тогдашних глазах – всё было залито сияющим солнцем, и это не имело ни малейшего отношения к политическому режиму, советской власти я вполне осознанно не любила и в 16-17 лет), но потому, что здешний свет был мне внятен. Оно чувствовалось как обретение заново собственного уверенного тела: рук, чтобы действовать в мире, ног, чтобы в нём двигаться, лёгких, чтобы дышать – и воздух был огромным. Не могла надышаться. Кстати, очень возможно, что по сей день не могу.

Вполне вероятно, - думаю теперь, - я бы не чувствовала себя настолько принадлежащей России и русской культуре, если бы на заре дней моих у меня не случился опыт инициации в эту принадлежность, - как водится, травматический и трудный, иначе какая же это инициация. Проживши огромный год в Праге, я, к своему громадному изумлению, испытала такую тоску по России, такую потребность её понимать, такую благодарность ей за то, что она вообще существует, - что никогда уже этого не забуду. Россию – и её ценность для себя – я открыла тогда через свою лишённость её как естественной среды и уж никогда теперь не закрою.

(Националист и почвенник из меня при этом примерно как из медведя балерина, так что это совсем не о том).

Ходила осенью 2013-го по Варшаве, думала: вот было бы здорово тогда, в восемьдесят первом, - сложись совсем-совсем иначе жизненные обстоятельства - начать взросление здесь, а не в Праге, с которой, в общем, ничего толком не сложилось. Чистая утопия, конечно, - ничего подобного и не предлагалось, и средь возможностей не бывало. Но думается же. Такое я и про Рим думала год назад: а вот бы, дескать, в своё время - в Риме, - какую бы это придало мне внутреннюю крупность и выпрямленность! (То-то все подряд взрослевшие в Риме крупны и выпрямлены, как же.) - Но мне тут, в моих ретроутопических мечтаниях, важно (было - да, наверно, и остаётся) предполагаемое взаимодействие того же Рима с тем позднесоветским, позднемосковским контекстом, из которого я на шестнадцатом году оказалась выдернутой. Та выдернутость 1981-го пережилась в своё время как одна из первокатастроф, - это я сейчас думаю, что личностеобразующих, а тогда переживалось как просто катастрофа, и от Праги я первые примерно полгода просто защищалась. - Ну и от Рима так же защищалась бы, случись сходные обстоятельства, и от Варшавы. Хоть от Буэнос-Айреса.)

Тут я, увы, по сию пору - как подросток, который, преодолевая своё детство как исходную и подлежащую преодолению данность, мечтает о том, чтобы его родителями были другие люди. Что-де угодно в качестве начала (преувеличиваю. На самом деле - что угодно из европейских столиц, ха-ха-ха), только не Прага. - Дело-то в том, что не получилось у меня вступить в полной мере в пражское символическое наследство, да я не особенно и старалась, ещё точнее и честнее - не старалась почти совсем. Мудрено ли, что не получилось.

Изначальное на то и изначальное, что должно быть (не только преодолено, но и) освоено как данность - независимо от того, «нравится» или нет, «своё» или «не своё», «получается» или не очень, - должна быть отработана программа по освоению, пониманию, принятию. По отношению к Праге я этого, по существу, не проделала. Мудрено ли, что она для меня вся - об упущенном да об утраченном, о вине да о невозможности, о далёком и недостижимом, о погубленной ответственности - даже не принятой на себя как следует. Сплошной неотработанный долг (который, впрочем, в разных своих вариациях вообще - одна из сквозных тем моей жизни).

Она всегда - о том, чем я могла / должна была / имела шанс / не смогла / не захотела / не постаралась стать. The road not taken, даже a lot of roads not taken. Город совести и сновидчества, въедливо-подробной чувственной памяти, не имеющей (увы?) абсолютно никакого отношения к собственно чешским (то есть – настоящим для Праги) делам и обстоятельствам. Карта непройденного.

И всё-таки у пражского несбывшегося есть и ещё один облик. В Праге, в самом шелесте её имени, сухом и дымчатом, для меня всегда будет что-то волшебное, некоторая необозримая совокупность невыполненных, но неотменимых обещаний. (Даже если это только потому, что Прага – компонент молодости, - всё равно, какая разница. Молодость со всеми её преувеличениями в любом случае создаёт в человеке что-то такое, что выходит за её пределы.) Прага всегда останется для меня одним из имён волшебства, - даже на своих серых, ныне раскрашенных окраинах (в категоричном отрочестве я бы точно сказала, что это «гробы повапленные». Тогда – в 15-16 - всё это было для меня точно гробами, даже не повапленными, всего-де живого и настоящего: «дистиллированная жизнь», - ругалась я на чём мой тогдашний свет стоял в приватных записках, - «минус-жизнь», «минус-среда». - Теперь язык не поворачивается.) (А волшебство – это вот что такое: это потенциальная преображаемость ткани бытия, которую всё время чувствуешь. Насыщенность её – и постоянная насыщаемость – смыслами и перспективами, включая, особенно, непредвиденные – как кислородом.)

При всей её личной (гипер)значимости, Прага уже самой своей интенсивностью взывает – вызывает человека – к общечеловеческому существованию, к выходу за свои исторически данные пределы. Есть такие места, где стыдно не быть всечеловеком. Прага, конечно, - из таких. Она – о мировой культуре. (В центре, конечно, - спешит добавить подросток из 1981 года, - а не на обывательских спальных окраинах. Пожалуй, тут я с этим персонажем соглашусь.)

И хотелось бы, и было бы очень важно увидеть этот город, этот человеческий мир помимо биографических и ностальгико-меланхолических импликаций. Но возможно ли вообще?

Прага стала моим домом. Это сильно исключает объективность.

В результате всего Прага для меня – город-парадокс. Высокая, высочайшая её эстетическая интенсивность, предельная её в этом смысле требовательность – и одновременно, неразделимо с этим – чувство дома, домашней очевидности, домашних тапочек, чего-то такого, на что – как на всё домашнее и маленькое – поневоле смотришь немного свысока. - Прага, в отличие от Москвы, не совпала у меня с ранним, изначальным детством, а потому лишена той особенной таинственности, тех особенных глубин, которые даёт только оно. Прага совпала с «отмелью» детства, когда оно уже схлынуло, уступая место другим возрастам. Поэтому жути и хтони - которыми по сей день полно близнечное двудворье Красных Домов - для меня в ней нет. – Зато есть та успокоительная иллюзия, будто с пражской интенсивной красотой всё-таки можно быть накоротке (даже если не получается – всё равно можно): ну дом же.

Теперь Прага между мною и собой не выстраивает церемоний. Она меня помнит гадким утёнком и прощает мне гадкость этого утёнства. Она сама относится ко мне снисходительно и иронически, узнавая и прощая: ей что, она всё равно больше меня, она и не такое видала. – Вот в отношениях с Москвой много, иной раз и избыточно много надрыва и патетики, на иные улицы стоит только ступить, как земля горит под ногами. В отношениях с Прагой такое теперь – когда этот город уже ничего от меня не хочет - есть лишь в той мере, в какой я вообще не в силах этого устранить из своей патетической (слава Богу, почти никому не видно), внутренне-восклицающей натуры.

Дом – это ведь что такое? – это интенсивно ориентированное на нас пространство, и доступное нашему культивирующему формированию, и взывающее к нему. А оно в ответ культивирует и формирует нас. Пространство интенсивного и постоянного, «фонового» диалога.

Именно в этом смысле Прагу, пражское жилище и его близкие, да и дальние окрестности я воспринимаю всё-таки как тоже свой дом, в который я недовложилась, который недокультивировала. А он, в ответ, недокультивировал меня.

Прага – это ещё и вот какая вещь (разумеется, это свойство она разделяет со всеми точками возвращения): возвращаясь туда, неминуемо возвращаешься в места, где ты была моложе и будущего у тебя было больше, и это только звучит банально. Это - как неизменная сама в себе (собственные её изменения – несущественны) шкала, прикладываясь к которой, каждый раз видишь, как много делений у тебя уже позади. Это всегда - приступ тоски от убывания жизни, от упущенности упущенного, от несбывшести несбывшегося. Вся Прага, полная твоей личной памятью, вместо того, чтобы повествовать тебе, скажем, об истории чешского народа (с которым, увы мне, увы, миновали меня всякое родство и всякая близость, включая эмоциональные) или, шире, Центральной Европы (которая уже ближе и интереснее, но дело снова не в ней) – становится формой проживания однократности и невозвратимости собственного бытия. Наверно, наихудшего из модусов экзистенциальной рефлексии, ибо смысловыми содержаниями он не богат, а эмоциональные его содержания все как есть очень унылы.

И всё-таки Прага, при всех моих внутренних трудностях с нею, - отсылает человека (при условии, конечно, если он – я) к такому комплексу чувств, состояний и мысленных из них следствий, которые необходимо время от времени в себе возобновлять, оттачивать, шлифовать повторением. Которые действенны по-настоящему только тогда, когда ты их переживаешь снова и снова. Они должны проживаться в режиме повторения. (С некоторою навязчивостью, однако.) Так раз за разом, в порядке ритуала и правильной самонастройки, перечитывают классику – общезначимую или персональную, не так важно. Прага – прежде всего (моя) персональная классика, хотя и с несомненными чертами общезначимости, хотя эта общая значимость – в основном о другом. Она всё больше – про культурное наследие да про историческую память, а моя – в основном про экзистенциальную нехватку. Про синдром экзистенциальной недостаточности, некогда почти-сформулированный про себя там, на пражских улицах, во время одного из, давних уже, возвращений.

Да, ожог, от которого слезала внутренняя кожа, прошёл, но она и до сих пор мучительно и недостижимо-красива (скорее – интенсивна, избыточно-гармонически-интенсивна, - так это точнее звучит на языке внутренних бормотаний). В начале жизни мне было стыдно перед ней за то, что я такая нескладная и у меня так не получается жить, теперь – за то, что (она по-прежнему прекрасна и неисчерпаемо-обильна, а) моя жизнь кончается, и как-то слишком, обескураживающе быстро (вот же начало жизни, совсем ещё здесь, ещё чувствую кончиками пальцев все подробности его рельефа), и отношения с существенным не так хороши, как стоило бы.

Да, мне с ней и теперь трудно, и слишком очевидно, что мне, сегодняшней, никакого своего места там нет, и всё, что она, красноречивая, говорит многими своими языками, - не про меня сказано (про меня там совсем немного: про непрожитое да про непоправимое, про стыд да про вину, - неинтересно). В ней в каком-то смысле странно находиться, – как в комнате, полной людьми, где идёт оживлённый разговор, а ты его едва понимаешь, и идёт он о таких вещах, о которых ты едва, если вообще, имеешь представление. Всё равно хочется туда, в своё родимое-неотъемлемое чужое, чтобы оно в меня въязвлялось, вжигалось, талдычило мне про организующую, проясняющую власть формы – сколь бы та ни была витиевата - над склонным к хаотизации и темноте содержанием.

Хочется возвращаться туда - скорее из упрямства: переупрямить, «перебодать» собственную невосприимчивость, неглубину собственного видения.

Больше всего хочется мне в Праге не достопримечательностей и не красот (в отношении Праги мне этого не хочется совсем, и лишь признание того, что необращение на это внимания будет упрощением её цельности, удерживает меня от полного бирючества в отношении всего этого), но простого диалогического пешего хождения по её улицам, врастания их под кожу созерцателю. Хочется Праги как типа пространственного ритма, как совокупности запахов и звуков. Она настолько синонимична у меня началу жизни, что теперь и не умеет восприниматься иначе, как ключ к этому началу, как возможность вернуться хотя бы в воображении к собственным животворным истокам, к обилию сил, избытку будущего – неотделимого, конечно, от неуверенности, от нечёткости собственных границ, от замирания перед громадностью мира. Чувство столь же мучительное, сколь и обновляющее. Будто в кипяток прыгаешь – и выскакиваешь в новенькой блестящей шкурке. Кипящая ключевая вода.

К ней не хочется привыкать, делать её рутиной. Она должна остаться городом-символом, существеннейшей частью персонального символического запаса.

Господи, как я помню – в телесных подробностях, на уровне шорохов и запахов, – как стояла на пражской автобусной остановке осенью 1981 года, как каждое жёсткое, бесприютное утро отправлялась с неё автобусом до метро, на нём – в школу, и как не было мне места во всей этой Праге, во всём этом чужом, непонятно-чем-наполненном времени-пространстве, - но зато была огромная жизнь впереди. Она была, и это чувствовалось каждую минуту, и думалось об этом всегда, - у меня, ребёнка (на шестнадцатом-семнадцатом году я им совершенно была, - там, где у нормальных людей уже гладкая, зрелая кожа, а то и с шерстью, у меня торчали голые нервы) одинокого, неуместного, очень нескладного, люто застенчивого, не умеющего толком общаться ни с кем, кроме листа бумаги, – был жгучий роман с жизнью как таковой. Она меня пьянила, валила с ног, отрывала от земли, возжигала во мне гудящий столп пламени до самых до небес – извне этого никак, вероятно, видно не было (кроме косности и угловатости – ничего), но чувствовалось это постоянно. Окружавшая меня Прага ощущалась времянкой, картонной декорацией, - которую, конечно же, чувствовала я, скоро испепелит громадный огонь предстоящей жизни, всё будет не так, всё будет мощно и значительно, я здесь по какой-то слепой ошибке, как шарик, закатившийся куда-то не туда – в случайную щель. Но я же выкачусь отсюда. Просто потому уже, что в этой щели нельзя же быть всегда. Это – то, что надо перетерпеть. Протерпеть насквозь.

Не знаю, как это бывает «в норме», но я своим началом переболела, как затяжной лихорадкой.

И вот прошло непредставимое, казалось бы, немыслимое количество лет – больше тридцати. За это время мог вырасти отдельный взрослый человек и ещё детей своих подрастить. Я снова стою на той же остановке (только серые ходовские дома раскрасили в развесёлые цвета – жёлтый да коричневый), чувствую совершенно тот же осенний холод, тот же острый запах готовых к увяданию сентябрьских растений, – о да, сейчас я чувствую себя просто несопоставимо лучше, яснее, увереннее, сильнее и радостнее, чем тогда (теперь бы только и начинать!), - а жизнь-то и схлопнулась. Просто вышли куда-то, как воздух в дырочку, эти тридцать с лишним лет. Всё почти осталось прежним (изменения, по сути, - несущественные, косметические, да, да, всё, и крах политической системы, и изменение границ, и то, что одни неотъемлемые люди невообразимым образом умерли, а другие, не менее неотъемлемые, не менее невообразимым образом родились, - но осень вечна, вечно пасмурное холодное утро, само мироздание пахнет точно так же, как в 1981 году, оно не знает времени.

Только всё моё тогдашнее будущее уже в прошлом.

SAM_4560.JPG
Tags: Прага, биографическое, о болевом зрении, чужое и своё, экзистенциальная география
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 27 comments